— Саш, ну не сердись. Они не расскажут никому, — Зина чувствовала, что сегодня может вить из командира веревки, — лучше действительно спой.

— Да дались вам эти песни! И гитары у меня нет! Не отбирать же у человека.

— Зачем отбирать. Я сейчас попрошу — и Волкова шустро, пока парень не успел ее остановить, выскользнула из палаты. Через несколько секунд из коридора раздался Ленкин голос и мужской гомон. Сашка облегченно вздохнул. Отказали мужики настырной девчонке! Не тут то было! В палату гордо прошествовала его одноклассница, держащая в руках гитару, а следом к дверям потянулся народ из курилки и медперсонал. Среди людей в белых халатах Сашка с удивлением заметил Веронику Павловну. Кого-кого, а ее он никак не ожидал увидеть посреди творящегося безобразия и вопиющего нарушения заведенного в госпитале порядка. Но, наверное, действительно сегодня был особенный день. Вот только особенный он для всех, но не для него. Настроение и так ни к черту, а при виде такого количества заинтересованных зрителей упало еще ниже. Он хотел просто посидеть, поговорить с Зинкой, извинится, что не сумел уберечь ее от ранения. Может быть, если получиться, поболтать, как он это делали на Ленинградском фронте. А его втянули в какую-то авантюру с продолжением концерта. Но и отказаться, будет выглядеть, как какое-то пижонство и ломание.

Сашка взял гитару и провел по струнам. Странный звук. Вот засада — семиструнка! Немного подумав, он крикнул в сторону курильщиков:

— Мужики, спички есть у кого?

Среди зрителей возникла суета и мужик в возрасте и с точно так же перебинтованным поперек носа лицом, как и у него, крикнул:

— Держи, малец, — и кинул Сашке коробок спичек. Парень вытащил пару спичинок и вернул коробок обратно хозяину. Теперь ослабить седьмую струну и спичкой подоткнуть ее за гриф. Осталось перестроить инструмент под шестиструнку. Ну вот. Кажется, готово. Сашка взял пару аккордов и пробежал пальцами по грифу, вспоминая не так часто используемые навыки. Нормально. Непривычно, что струны расположены близко друг к другу, но играть можно. Теперь бы еще придумать, что спеть, чтобы не засветить своим иновременным происхождением. Ну и под настроение людям. А хотя… Не то у него сегодня состояние, чтобы подстраиваться под всеобщий праздник. Ему вспомнился аэродром, дети на носилках в кабине вертолета, стартующие, подняв за собой клубы снежной пыли истребители. А потом Серегин страшный крик в эфире. И он запел.

Когда вы песни на земле поёте,
Тихонечко вам небо подпоёт.
Погибшие за Родину в полёте
Мы вечно продолжаем наш полёт.

От кого-то из зрителей в коридоре послышалось:

— Давай повеселей что-нибудь!

Но на оратора тут же зашикали и он замолчал. А Сашка, закрыв глаза, погрузился в песню. Он слышал ее еще тогда, когда его мир был жив. Потом ее иногда пели ребята-вертолетчики. Саша знал, что песня посвящена девушкам летчицам этой войны, но какая теперь разница. Она подходит им всем, кто поднимался в военное небо и тем, кто из него не вернулся. Повезло бы чуть меньше им, и все! Можно было бы спеть эти слова про них. Только не кому было бы. Вряд ли товарищу Сталину есть дело до песен того погибшего мира, у него других забот сейчас полно. Так пусть ее услышат хотя бы здесь и сейчас. Главное, чтобы у Иосифа Виссарионовича не возникло вопросов к его очередному самоуправству.

Мы вовсе не тени безмолвные.
Мы ветер и крик журавлей.
Погибшие в небе за Родину
Становятся небом над ней.
Мы дышим, согревая птичьи гнёзда,
Баюкаем детей в полночный час.
Вам кажется, что с неба смотрят звёзды,
А это мы с небес глядим на вас.
Мы стали небом, стали облаками
И, видя сверху наш двадцатый век,
К вам тихо прикасаемся руками,
И думаете вы, что это снег.

В коридоре стояла мертвая тишина, не слышно было даже шороха одежды и стука костылей. Казалось сейчас здесь застыло само время. Люди слушали такую непривычную для них песню, грустную, пробирающую до слез, до самого нутра. И в то же время жизнеутверждающую, дающую веру в победу и надежду на лучшее мирное время.

Мы дышим, согревая птичьи гнёзда,
Баюкаем детей в полночный час.
Вам кажется, что с неба смотрят звёзды,
А это мы с небес глядим на вас. [404]

Смолк последний аккорд, а тишина так и не была никем нарушена. Вдруг от кого-то из женщин медиков раздался вздох-всхлип, и люди загомонили, обсуждая услышанное. Сашка открыл глаза и посмотрел на Зину. Ведь пел он по большому счету только для нее. Это был их миг, их переживания, а остальные при этом только присутствовали непрошенными зрителями. По щекам Зинаиды катились слезы, которые она, казалось, не замечает. Заметив, что Сашка посмотрел на нее, девушка тихо, одними губами прошептала:

— Спасибо.

Сашка лишь слегка кивнул и обернулся на возглас мужчины, кинувшего ему недавно спички:

— Да, парень, разворошил! Это тебе не в парке Чаир!

По слушателям прокатился одобрительный гул и выкрики:

— Давай еще что-нибудь, только повеселее!

— Повеселее на танцах слушать будешь! Играй, парень, что на душе лежит!

Гомон прекратила Вероника Павловна:

— А ну тихо! — голос у старшей медсестры был самый настоящий генеральский, — будете кричать, разгоню по палатам всех! И вообще отстаньте от парня! Не видите что-ли, что о своем пел. Не до ваших хотелок ему! И вдруг женский сердобольный голос откуда-то из кучи санитарок сочувственно произнес:

— Бедненький! Такой молоденький и уже изранетый весь!

Вероника Павловна обернулась, выискивая взглядом добрую, но глупую женщину, не понимающую что можно, а что нельзя говорить раненым. А Сашку как будто резануло этим сочувствием по самому сердцу. А потом накатила злость. Злость на все что с ним произошло с того самого проклятого дня четыре с половиной года назад и по сегодняшний день. За уничтоженный мир, за потерянных там и здесь друзей и знакомых. За то, что с войны он опять попал на войну. И за то, что его кто-то жалеет, тоже разбирала злость. Он сжал зубы, так что побели скулы и ожег всех взглядом так, что находящиеся рядом с ним Лена с Настей побледнели и отпрянули. Заметив это, Сашка несколько вздохнув загнал свою ярость поглубже и с силой ударил по струнам:

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого не жалеем.
Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины шинели,
на могилах у мертвых расцвели голубые цветы.
Расцвели и опали… Проходит военная осень.
Наши матери плачут, и ровесницы молча грустят.
Мы не знали любви, не изведали счастья ремесел,
нам досталась на долю нелегкая участь солдат.
У погодков моих ни стихов, ни любви, ни покоя —
только сила и зависть. А когда мы вернемся с войны,
все долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,
что отцами-солдатами будут гордится сыны.
Ну, а кто не вернется? Кому долюбить не придется?
Ну, а тот кто в июне первою пулей сражен?
Зарыдает ровесница, мать на пороге забьется, —
у погодков моих ни стихов, ни покоя, ни жен.
Кто вернется — долюбит? Нет! Сердца на это не хватит,
и не надо погибшим, чтоб живые любили за них.
Нет мужчины в семье — нет детей, нет хозяина в хате.
Разве горю такому помогут рыданья живых?
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого не жалеем.
Кто в атаку ходил, кто делился последним куском,
Тот поймет эту правду, — она к нам в окопы и щели
приходила поспорить ворчливым, охрипшим баском.
Пусть живые запомнят, и пусть поколения знают
эту взятую с боем суровую правду солдат.
И твои костыли, и смертельная рана сквозная,
и могилы над Бугом, где тысячи юных лежат.